Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
4
Добавлен:
20.04.2023
Размер:
2.15 Mб
Скачать

Королевского общества» (1665). Дело объясняется не только эпистолярными традициями, столь важными для культуры XVII в., но и теми идеалами научности, которые выработала и на которых зиждилась классическая наука XVII в. Сам факт неприятия и отказа от дискуссий связан с новым идеалом ученого, который живет, уклоняясь от общения с другими людьми, отшельника, проникнутого стремлением к истине, не осуществимого, если он не будет вступать в полемику с другими, с новыми критериями и нормами научности, где опыт и эксперимент оцениваются как лучший судья и гарант истины… Именно переписка и дружеское обсуждение проведенных опытов и их результатов являются, в соответствии с нормами классической науки XVII в., подлинной коммуникацией между учеными. В ней – выражение «республики ученых», равноправного и демократического общения между ними, общения, не знающего границ и утверждающего транснациональность научного сообщества и науки»1. Мы не спешили бы с такой идеализацией науки и первых форм научного дискурса, о чем чуть ниже.

Научная статья фактически приобретает монологическую структуру (или снятую диалогическую) не только в противовес схоластическому диспуту с его эмоциональной экзальтацией, но и как способ «объективации» результатов «строгого» научного исследования, лишенного издержек субъективности (именно в этом поле и работает философия как «гносеологическая номотетика» с ее противопоставлением «субъекта» и «объекта»). Возникновение первых научных журналов закрепило эту монологическую форму как манифестацию знаковых, вполне «материальных» и «публичных» форм этой «строгости» и «объективности».

Из писем, разраставшихся порой в целые трактаты, и статей возникла и научная монография с ее символическим самоназванием, отрицающим открытый, лицом к лицу диалог (важен стал диалог не субъекта и субъекта, а

субъектно-объектный

монологизм).

Монография

отличалась

от

теологических трактатов не только

апелляцией

к «научным»,

«математическим» и экспериментальным авторитетам, но и к «интересам государства и нации».

Отказ от диспута и научный «субъектно-объектный монологизм» был связан и с другой формой – переносом в науку форм аргументации, когда-то свойственных античной философской риторике. На это в свое время обратил внимание С.С. Аверинцев, хотя он относил это к своеобразному «риторическому атавизму», восходящему к первому, античному (и

средневековому) типу риторико-логической рациональности2. Он отмечал специфику первого типа рационализма, унаследованного средневековьем от античности и все ещё живого даже в век Просвещения и основанного на

логико-риторической культуре, восходящей к софистической

1Огурцов А.П. Философия науки. Двадцатый век. Концепции и проблемы : в 3 ч. Ч. 2. Философия науки: наука в социокультурной системе. СПб., 2011. С. 274.

2См.: Аверинцев С.С. Два рождения европейского рационализма // Вопросы философии. 1989. № 3. С. 67-79; Аверинцев С.С. Два рождения европейского рационализма и простейшие реальности литературы // Человек в системе наук. М., 1989. С. 332-342.

131

«энциклопедичности»*, развитой Аристотелем, и схоластикой технике определения и силлогизма, т.е. аксиоматики и дедукции (классические образцы – геометрия Евклида, выводящая теоремы из аксиом, и римская юриспруденция, выводящая казусы из законоположений). Античносредневековый рационализм с его логико-силлогической дедукцией, по авторитетному мнению С.С. Аверинцева, опирался на внерациональные источники дедуктивной аксиоматики (авторитет, традиция, преобразованный миф) и на возникавшие в результате ее применения стабильные «картины мира». Эта была специфическая «институциональная организация умственной жизни», «особая форма мысли, игра по своим собственным правилам, последовательным и сбалансированным». Он отмечал, что для обозначения этой формы рациональности, возможно, был бы уместен термин «метафизика» в его старом, догегелевском и домарксовом смысле1. Но в том и дело, что мы сплошь и рядом в термин «метафизика» вносим новоевропейский смысл философии как «науки наук», в то время как такая «метафизика» отличается от «метафизики» Аристотеля как «теологии» (первой философии), а она, в свою очередь, отличается от христианской (тем более от исламской) «метафизики», инкорпорированной в структуры богословия, этой специфической «номотетики», в качестве схоластики, служащей методом теодицеи (это и есть ее «служебность, о чем мы и писали в предыдущих главах). Заметим, что вот здесь как раз и уместно было бы применить концепт «теоретическая номотетика» М.К. Петрова, как более историчный, чем понятие «метафизика», столь спекулятивно затертое в своих первичных, аристотелевских смыслах школьной и профессорской философией, на что, в свою очередь, обращал внимание и А.В. Потемкин2.

С.С. Аверинцев упустил и другой момент: античная философская риторика и логика как формы «теоретической номотетики» воспитывали «политиков», свободных граждан полиса. Это и послужило тому, что наука через перекодированную античную номотетику (изменение риторикологической рациональности) и номотетическую теодицею, превращенную в деизм, включила в свой новый код неявные матрицы политики и политической мифологии «нового времени», как и договорно-правовой риторический дискурс.

О специфике «методов доказательства» рождавшейся научной субкультуры и ее связи с политической аргументацией очень много сказано в работах Б. Латура, призвавшего исследовать научные практики такими же «полевыми» культурно-антропологическими методами, которыми мы

* Однако, мы считаем, что это был идеал «полиматии», «многомудрости», но никак не «энциклопедичности» в просветительском смысле, как пытался доказать С.С. Аверинцев, опираясь на смысле термина γκύκλιος παιδεία, который точнее переводить не столько как «полное и доступное знание» в противоположность «эзотерическому знанию специалистов», сколько как «полная мудрость для многих», т.е. в плане доступности всей пайдейи как мудрости «многим», т.е. свободным гражданам полиса.

1Там же.

2См.: Потемкин А.В. О специфике философского знания. Ростов-на-Дону, 1972; Потемкин А.В. Метафилософские диатрибы на берегах Кизитеринки. Пособие для студентов и преподавателей. Ростов-на-

Дону, 2003.

132

изучаем и описываем «дикарей» остывших, этнографических культур1, что очень близко некоторым методологическим идеям М.К. Петрова в плане совершенствования историко-научных и историко-философских исследований.

Б. Латур, например, пишет о «научной полемике» Бойля и Гоббса: «Оба ратуют за короля, Парламент, за послушную единую Церковь, и оба являются пылкими приверженцами механицизма. Но хотя оба они являются последовательными рационалистами, их мнения расходятся в отношении того, чего следует ждать от эксперимента, научного доказательства, форм политической аргументации и, в первую очередь, от воздушного насоса – подлинного героя этой истории… Вместо того чтобы основываться на логике, математике или риторике, Бойль опирается на параюридическую метафору: заслуживающие доверия, состоятельные и достойные уважения очевидцы, собравшиеся вокруг сцены, на которой проводится опыт (Бойл пригласил на эксперимент парламентариев, вот откуда у «народных избранников» тяга к научным степеням и званиям – авт.), могут свидетельствовать о существовании факта, the matter of fact, даже если сами они ничего не знают о его подлинной природе. Таким образом, Бойль изобретает эмпирический стиль, которым мы пользуемся и по сей день… Гоббс запрещает даже своей собственной науке о Государстве превратиться в апелляцию к какой бы то ни было трансценденции. Всех своих научных результатов он достигает, используя не мнение, наблюдение или откровение, а математическое доказательство – единственный метод аргументации, способный принудить к согласию каждого… Даже знаменитый общественный договор является лишь итогом подсчетов, к которому внезапно приходят запуганные граждане, стремящиеся преодолеть естественное состояние… Если мы доведем до конца идею симметрии, существующей между двумя изобретениями двух наших авторов, то поймем, что дело не просто в том, что Бойль создает научный дискурс, в то время как Гоббс создает дискурс политический; Бойль создает политический дискурс, из которого политика должна быть исключена, в то время как Гоббс воображает себе политику науки, из которой должна быть исключена экспериментальная наука. Иными словами, они изобретают наш нововременной мир – мир, в котором репрезентация вещей посредством лаборатории навсегда отъединена от репрезентации граждан посредством общественного договора»2. Б. Латур вполне обоснованно закладывает сомнения в «объективности» и «строгости» как научной аргументации и доказательств, так и лабораторных опытов, которые не просто «конструируются» учеными, но даже сами приборы должны быть

1См.: Латур Б. Нового времени не было. Эссе по симметричной антропологии. СПб., 2006; Латур Б. Дайте мне лабораторию, и я переверну мир // Логос. №5-6 (35). М., 2005. С. 1-32; Хархордин О.В. Предисловие редактора // Латур Б. Нового времени не было. Эссе по симметричной антропологии. СПб., 2006. С. 5-56 и др.

2Латур Б. Нового времени не было. Эссе по симметричной антропологии. СПб., 2006. С.78, 79, 82, 91-92.

133

«заточены» на уже прогнозируемый «результат». Но если подобная ситуация наблюдается в естествознании, то что ждать от гуманитарных наук?

На этот момент рождающейся науки обращал внимание П. Фейерабенд, пытавшийся доказать, что некоторые научные практики ничем особенным не отличаются от ненаучных, в том числе и мифологических. Белгородские авторы пишут: «Хотя, начиная с марксистской критики немецкой философской идеологии и до П. Фейерабенда с его анархической критикой рационализма современной науки и философии, мы можем найти многочисленные попытки обнаружить в основаниях европейской «научной философии» религиозно-мифологические и идеологические архетипы и экзистенциальные смыслы, которые на поверхности философских текстов и их политико-идеологических отражений зачастую выступают в превращенных формах, инверсируют порой в собственные противоположности или в некие ментально-дискурсивные (виртуальные) игрушки»1. Мифы науки и мифы о науке достраивают первоначально субкультурную форму научного познания и творчества до «общезначимости» и публичности в культурно-идеологическом дискурсе (духе) той эпохи.

Политическая аргументация в науке и научная аргументация в политике рождали рационалистический дискурс политико-правовой мифологии Нового времени: «Мифы современности оказываются непохожими на все, что мы встречали в традиционных религиозномифологических системах. Новая эпоха использовала теперь не столько мифологические образы и символы в чистом виде, сколько их превращенные,

рационально-понятийные, псевдонаучные формы… Дело усложнялось и тем,

что индустриальная цивилизация покоится на фундаменте инновационных технологий, инновации постоянно задают не только экономическую и социокультурную динамику, но и мыслительно-идеологическую...

Объясняющим мифом выступают и сами концепты «природы», «естественности» и вытекающего из них «разума», «естественной религии» и «религии в пределах разума», заложенные в методологию не только всей новоевропейской философии и концепций «естественного права», вплоть до Гегеля и Фейербаха, но и в основу политико-правовых и идеологических практик ранней буржуазии»2. Завершение научная мифология и получила в эпоху Просвещения, в нигилистических салонах которого французская интеллигенция, как разрушительница всего старого и «отжившего», окончательно утвердила культ знания, разума, опыта, эксперимента3. Методы политической аргументации переносятся не просто в науку, с ними вторгаются и соответствующие политические мифологемы и схематизмы, а «малая», неформальная научная субкультура* постепенно

1Динамика гражданского общества, этноконфессиональная толерантность и диалог культур: эпистемологические модели. Белгород, 2012. С. 127.

2Там же. С. 151, 168.

3См.: Огурцов, А. П. Философия науки. Двадцатый век. Концепции и проблемы : в 3 ч. Ч. 2. Философия

науки: наука в социокультурной системе. СПб., 2011. С. 278.

* «Невидимый колледж», который почему-то всегда втайне мечтает стать «видимым», успешным и

достойным публичной славы.

134

подчиняется «большой науке» и входит в «научную политику», связанную с «безопасностью нации» и «государственным интересом»1, на правах терпимых чудачеств интеллектуалов-творцов, занимающихся решением «научных головоломок» (Кун). И в пространстве «большой политики» уже в ХХ веке находит закрепление феномен «научно-технической контрреволюции» (М.К. Петров), т.е. технологии «эффективного управления наукой» и манипуляции «научным поголовьем» в интересах власть имущих.

Вполне обоснованно звучат и мысли Б. Латура о том, что в своей рационализации образов науки и ученого мы отдалили нашу «нововременную» культуру от мира традиционализма настолько, что потом и перенесли на изучение других культур черты нами же сконструированного мира, в том числе и «науку» (о чем выше и говорилось). Действительно, не впадая в примитивный антисциентизм, может задать себе вопрос: а был «мальчик», наше «новое время»? А может Нового времени и не было?

Дело в том, что и часть антропологов начала производить аналогичные параллели и задавать подобные вопросы. Ф. Дескаля, ученик К. Леви-Строса, во многом следуя Б. Латуру, отмечает, что между нашими способами научного познания и тотемическими классификации мира людьми мира традиционализма нет такой уж большой и принципиальной разницы. Он пишет: «Согласно моей гипотезе, четыре способа идентификации в потенциальной форме присутствуют в каждом из нас. Можно сказать, что имеем возможности делать выводы или умозаключения по каждому из четырех типов… Например, я предполагаю, что большая часть из нас – натуралисты. Но ничто не мешает людям, выросшим в натуралистическом мире, сверяться с гороскопами, т.е. делать выводы по аналогии. Ничто не мешает разговаривать со своим котом (что случается и со мной…) и, таким образом, вести себя анимистически… Наш спор с Бруно Латуром вращается вокруг вопроса: если нового времени не было…, кто же мы такие?»2. Мифы науки и мифы о науке еще в XVII веке пересекаются с политическими мифами, в том числе и с мифами антисциентизма.

Собственно, в развитии научных коммуникаций идет становление и специфической научной рациональности как способа производства нового знания. Это был математико-экспериментальный или индуктивноэкспериментальный рационализм, отличный от дедуктивно-риторического рационализма античности и христианства. Вот здесь и уместно привести то отличие научного рационализма от антично-средневекового, которое давал С.С. Аверинцев: «Это рационализм, сам ставящий себе границы (выделено нами – авт.), а не просто принимающий их по обстоятельствам извне – скажем, от религиозной догмы. Прорыв в Новое время иного рационализма, принципиально отрицающего границы, был, с нашей точки зрения, концом застоя, но он же, с точки зрения старого рационализма, был нарушением

1 См.: Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанный в Коллеж де Франс в 1977-1978 учебном году. СПб., 2011.

2 Дескаля Ф. За гранью природы и культуры // Логос. №1 (80). М., 2011. С. 179-180, 190.

135

равновесия и опрокидыванием правил»1. Новый рационализм формировал и науку как новый тип знания.

М.К. Петров еще в конце 60-х годов ХХ века обратил внимание на тот факт, что «понятие предметности человеческого знания, его объективности, действительности, как и понятие самого «знания» становятся настолько туманными, что вот в Философской энциклопедии, как в БСЭ, вообще не нашлось места для статьи «Знание». Только в Словаре современного русского литературного языка можно прочитать нечто о знании». Сам он под знанием понимал «продукт мышления, который соотнесен с тем или иным типом объективной реальности и создан по априорному набору правил и требований к продукту данного типа»2. Странно, но он никак не прокомментировал этот феномен, хотя, казалось бы, очевидное доминирование кантианской и позитивистской гносеологической номотетики

внауке, философии и обыденном сознании до наших дней является очевидным фактом.

Стех пор, разумеется, многое изменилось, и мы в современной литературе найдем определения не только «знания» и «научного знания», но и «ненаучного», «донаучного» и «паранаучного» знания. Воспользуемся ими. И.Т. Касавин, продвигающий идеи исторической (социальной) эпистемологии, так пишет о знании: «Знание будет пониматься нами как форма социальной и индивидуальной памяти, свернутая схема деятельности и общения, результат обозначения, структурирования и осмысления объекта

впроцессе познания»3. Правда, ранее он отмечал: «Более того, чтобы понять знание как специфический феномен, отличный от других феноменов культуры, знание должно быть выведено из не-знания, понято как эпифеномен некоторой непознавательной деятельности. Эвфемизм, принимаемый в свое время некоторыми марксистскими гносеологами, – «познавательная деятельность» – уже не может удовлетворить

исследователя, интересующегося не только внутренней динамикой познания, но и реальным функционированием знания в мире человека»4. Здесь все тот же логический круг, что мы ранее обнаружили в определении инноваций: знание определяется через «незнание» и «познание». С незнанием вроде бы понятно – «табула раса» Локка, исходный сократовский момент любой эвристической ситуации (я знаю, что ничего не знаю, как первичный и очевидный познавательный «опыт»). Но что ж тогда познание?

И.Т. Касавин итожит, жирным курсивом выделяя определение: «Познание нами рассматривается как философская категория,

описывающая процесс построения идеальных планов деятельности и общения, создания знаково-символических систем, опосредующих

взаимодействие человека с миром и другими людьми в ходе синтеза

1Аверинцев С.С. Два рождения европейского рационализма // Вопросы философии. 1989. №3. С. 67-79.

2Петров М.К. Историко-философские исследования. М., 1996. С. 493.

3Касавин, И. Т. Традиции и интерпретации. Фрагменты исторической эпистемологии. М.; СПб., 2000. С. 35.

4Касавин И.Т Миграция. Креативность. Текст. Проблемы неклассической теории познания. СПб., 1998. С. 37.

136

различных контекстов опыта»1. Познание определяется уже через более общую категорию идеального как основания культуры. Вроде бы какой-то выход из логического круга на более универсальные понятия, которые также требуют своего определения. Но о них мы писали выше.

Обратимся и к другим определениям. Г.Н. Калинина, один из наших соавторов в данной книге, дает такое определение знания (жирный курс ниже принадлежит автору цитаты): «В целом, общий контекст рассуждений подвел нас к следующему обобщающему определению, согласно которому, знание –

это внутренне дифференцированное, учитывающее все многообразие мыслительных дискурсов, культурно-познавательное отношение и способ культурно-когнитивного освоения мира с присущим каждому из них особенностями, сферами применимости, формами обоснования и критериями приемлемости»2. Ну, тут вообще круг в круге: «мыслительные дискурсы», «культурно-познавательное отношение» и «культурнокогнитивное освоение мира». Но что тогда «научное познание»? Читаем: «В данной связи мы считаем, что в самом общем виде научное познание

форма духовного производства, цель которого состоит в регуляции человеческой деятельности специфическим (характерным именно для научного познания) образом. Выявление данной специфики идентично выявлению особенностей собственно научного познания и является своеобразным ориентиром (основанием) для демаркации науки и иных форм знания»3. Интересно сразу же обратиться и к определению науки того же автора: «Наука понимается как специализированная, культурно

обусловленная форма производства знаний, специфика которой конституируется наличием инвариантных признаков, необходимых для ее жизнеобеспечения и лежащих в основе демаркации научного знания от других форм познавательной деятельности, функционирующих на границах с наукой, внутри ее самой, или за ее пределами»4. Наука – форма производства знания… Но это же и есть «познание»! Вновь логический круг в определениях.

Перед нами логический круг гносеологической номотетики, которая не может вырваться из него со времен Декарта, провозгласившего «coqito, erqo sum» в качестве онтологической очевидности и гносеологической предпосылки интеллектуала «нового времени». И в этом нет вины тех или иных авторов, как продвинутых, так и неискушенных в философии: мы все в какой-то степени – продукт той новоевропейской гносеологической номотетики, за пределы которой до сих пор и не вышли, несмотря на все усилия феноменологии Гуссерля, «онтологии» Хайдеггера, герменевтики, экзистенциализма, структурализма и постструктурализма.

1 Касавин, И. Т. Традиции и интерпретации. Фрагменты исторической эпистемологии. М.4 СПб., 2000.

С. 17-18.

2Калинина Г. Н. Границы науки и превращенные формы знания. Белгород, 2012. С. 18.

3Там же, с. 19.

4Там же, с. 23.

137

Разумеется, понятие, если следовать Гегелю, достигается его саморазвитием от простейшего определения. Но К. Маркс подчеркивал, что преодоление гносеологических и логических формализмов в определениях достигается лишь путем исследования конкретно-исторического материала. И если вернуться к научной рациональности Нового времени, то следует обратить внимание не на то, как определять знание и научное знание, которое было «продуктом познания», а на то, что оно, как и наше сознание (еще один продукт гносеологической номотетики), есть «отражение объективной реальности», как бы мы ни пытались критиковать В.И. Ленина,

и само есть специфическая объективность, идеально-мыслительная и культурно-историческая.

Об этом и пишет И.Т. Касавин: «Классические определения знания как «субъективного образа объективного мира» (В.И. Ленин), как отражения объективной реальности в силу своей абстрактности вполне совместимы с кантовским образом знания как «единства рассудка и чувственности» или его аналитическим определением как «оправданного убеждения» (А. Айер). Подобного рода определения базируются на онтологических постулатах, относящих знание к реальности, или методологических максимах, задающих тип обоснования. Они же, в свою очередь, являются элементами философских концепций, определяющих нормативные критерии отграничения знания от того, что им не является. Но если отнестись к познанию как процессу, в котором одни образы знания постоянно заменяются другими – в зависимости от исторической эпохи и типа деятельности, – то возникает следующий вопрос. Возможно ли такое понимание знания, которое было бы ориентировано не на демаркацию, но на наиболее полный учет всего, что является знанием?»1. Очень дельный совет.

Надо вырваться из логических кругов гносеологической номотетики к конкретно-историческому материалу научных открытий в культуре Нового времени. Поэтому целесообразно обратиться к «интеллектуальной революции XVII века» и задать вопрос: были ли открытия этого века

«революционными», т.е. радикальными инновациями в культуре? Или это были только предпосылки некой будущей грядущей «научной революции»? Ведь историки науки и культуры выделяют в своих типологиях много разных «революций». Или это была только «дисциплинарная революция» в

куновском смысле2, как генезис первой дисциплинарной парадигмы – физической, если считать астрономию частью физики?

Перечислим основные открытия собственно в сфере «научного знания» этого «века Ньютона», учитывая, что он не совпадает хронологически с XVII веком, а в культурно-историческом хронотопе начался раньше и закончился позже, и не только в Англии, а по всей Европе. Итак, какие же собственно открытия в сфере научного знания можно перечислить? Их, как и основных имен ученых, не так уж и много. Вот они.

1 Касавин И.Т Миграция. Креативность. Текст. Проблемы неклассической теории познания. СПб., 1998.

С. 34-35.

2 См.: Кун Т. Структура научных революций. М., 1975.

138

Николай Коперник, католический теолог: в 1543 году вышла книга «О

вращении небесных сфер» («De revolutionibus orbium coelestium»), которая заложила основы гелиоцентрической теории.

Джордано Бруно, католический монах: начиная с издания книги «О бесконечности, вселенной и мирах» (1584), начинается его конфликт со многими теологами, но в 1600 г. он был сожжен не за научные взгляды, а явную сектантскую деятельность и политические интриги.

Иоганн Кеплер, протестантский теолог: в книгах «Тайна мира» (1596), «Новая астрономия» (1609) и «Гармония мира» (1618) доказывал, что планеты вращаются вокруг Солнца не по круговым орбитам, а по эллиптическим, что позволило ему открыть три закона движения планет (законы Кеплера). Галилео Галилей, католический богослов: посвятил себя «дипломатическому» обоснованию гелиоцентрической теории Коперника в книгах «Диалог о двух главнейших системах мира Птоломеевой и Коперниковой» (1632) и «Беседы и математические доказательства двух новых наук» (1644). Научная дипломатия в тексте не помогла – он чуть не поплатился жизнью.

Исаак Ньютон: хотя большую часть времени посвящал символике и хронологии Библии, в 1687 году опубликовал «Математические начала натуральной философии» (Philosophiae Naturalis Principia Mathematica) и

вошел в историю науки и культуры как создатель классической физики (сформулировал закон всемирного тяготения и три основные закона механики), дифференциального и интегрального исчисления (независимо от Лейбница) и ряда других открытий.

Нам могут возразить: а как же другие открытия, в том числе и математика? Да, действительно математика, многие теоретические достижения которой восходят к античным, схоластическим и арабским донаучным формам знания, была также составной частью научной рациональности в «век Ньютона». Но математика служила методическим инструментом в обосновании физической картины мира и формировании физической дисциплинарной парадигмы, а часть из математических открытий получила применение гораздо позже. Интересно, что в математику основной вклад внесли великие философы того века. Перечислим и основные математические открытия.

Рене Декарт: в своем основном философско-математическом труде и приложениях к нему «Рассуждение о методе, позволяющем направлять свой разум и отыскивать истину в науках» (1637), как и в других работах, заложил основы аналитической геометрии, в том числе создал знаменитую систему координат, переработал математическую символику Виета и создал символическую алгебру, актуальную до наших дней.

Блез Паскаль: уже в первом печатном произведении «Опыт о конических сечениях» (1640) сформулировал свои знаменитые теоремы, но позже разочаровался в науке, а «Полный труд о конических сечениях» не был опубликован и утерян (в рукописи его читал Лейбниц и был потрясен). Одним из первых получил патент на арифмометр (прообраз компьютера?).

139

Готфрид Вильгельм Лейбниц: независимо от Ньютона создал математический анализ (интегральное и дифференциальное исчисление), математическую комбинаторику, заложил основы математической логики и описал двоичную систему исчисления, на которой основана современная компьютерная техника (возьмем это на заметку).

Достаточно ли полный этот список научных открытий? Возможно, он не полон для общей картины истории науки, но вполне достаточно итогов для того, чтобы заверить, что действительно в этом столетии была сломана теологическая картина мира, и была создана основная концептуальная база научного знания как рациональности нового типа. Это был важнейший «камень», положенный в собственные основания науки. Но какой другой «камень» мы упустили?

Тот, без которого не была бы возможна фиксация и распространение этих важнейших открытий в физике и астрономии. Это открытие и изобретение научной книги.

Во-первых, это книгопечатный станок и печатная книга, как материальный носитель знания, устройство для документирования научных открытий и создания сети научных публикаций. И хотя техника штучной печати (на текстиле и бумаге) зародилась еще в древнем Китае, распространилась на арабском Востоке и в Европу попала в начале XIV века, но массовое производство печатной бумажной продукции началось примерно с середины XV века. Здесь произошло то же, что с порохом и магнитной стрелкой – простое заимствование диковинных изобретений становится реальной инновацией только на другой культурной почве – типичный пример инновационной аккультурации. Порох надо было заложить в ружья (стальные стволы изобретались самостоятельно), а магнитную стрелку превратить в компас и связать с навигационными приборами, которые также были известны со времен древней астрологии. Изобретение печатного станка приписывалось и легендарному средневековому доктору Фустусу, но общепризнанным изобретателем считается Иоганн Гутенберг из Майнца (прим. 1397-1468). Но и это не просто. Ведь первоначально печатали в основном Библию. И, как в случае с порохом и магнитной стрелкой, надо было еще теологические трактаты и частные письма превратить в монографии – изобрести научную книгу. Поэтому и эра Гутенберга начинается в век Ньютона.

Гете нам намекает и на другую составляющую генезиса науки, на которую, как мы отмечали выше, мало обращают внимания. Речь идет о том, что если в то время появился лозунг «Физика, бойся метафизики», то соблюдался и негласный, тайный «договор» (прямо конспирологически!): «Химия, не бойся алхимии». Речь следует вести о приборах и лабораториях. Разумеется, многие химические лаборатории и их оборудование нам до сих пор напоминают своими пробирками и колбами, а также важными и таинственными лицами магистров и докторов наук алхимические мастерские и средневековых магов и алхимиков.

140

Соседние файлы в папке из электронной библиотеки